Будем кроткими как дети [сборник] - Анатолий Ким
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я, знаете ли, тоже хронический нефритчик. Так что мне нетрудно было угадать. Выходит, милая девушка, мы с вами птички из одной клетки.
Она не хотела заводить с ним разговор, с бестактным болтуном, но как-то, помимо воли, вырвалось у нее:
— А вы, кажется, рады, что вашего полку прибыло. — Потому что ей стало почти дурно при мысли, что теперь «в одной клетке» с этим усохшим красавчиком, ростом с мальчишку, и что он смеет говорить об этом столь уверенно.
— Бог с вами, бог с вами, дорогая моя, да что вы! Мне уже стукнуло сорок шесть лет, могу ли я позволить себе быть таким глупым в мой возраст? Чему я должен радоваться? Разве от вашей беды мне станет легче? Какая чепуха. — И он смотрел на нее с печалью, с укором, огорченьем. — То есть вы меня совсем превратно поняли. Я хотел сказать, что теперь, в нашем положении, мы должны быть солидарны… Нет, не то слово. Едины. Совместны. Нет, нет, все не те слова. Нету этого слова на нашем человеческом языке, вот в чем дело, милая девушка, но вы бы должны понять…
Ей стало вдруг жаль этого человека (вернее, это после, спустя несколько дней, стало жаль, когда стукнул голубь клювом о стекло и заскрежетал коготками на обитом жестью карнизе, когда Валерия вдруг поняла, глядя на плачущую японку, что никогда раньше не задумывалась по-настоящему над тем, в чем состоит загадка другого человека, — а она, оказывается, в его отдельной особенной трагедии) — она внимательнее вгляделась в грустное лицо незнакомца — оно было с кулачок, с острыми у впалых висков косточками. Отчего-то испытывая смущение, потаенно разглядывала его бритый сизый подбородок с ямочкой, как у ее мужа; невзначай взглянула на его голую грудь, видневшуюся в распах отставшей больничной куртки — на эту худую, с выпирающими ребрами грудь, ясно читаемый скелет, страшную сущность которого не могли скрыть даже мужественные, темные волосы… Но он улыбался, этот ее «одноклеточник», и никакого страха не было в его мягких глазах, и вызывал он невольное любопытство.
Но тут увидела она мужа, его стройную прямую фигуру в сером плаще, открытую голову, совершенно медную под вечерним солнцем — и то, как двумя большими шагами взошел он на бетонное крыльцо и, легко оттолкнув тяжелые прозрачные двери, вошел внутрь и уверенно зашагал через холл по проходу… Валерия быстро поднялась с дивана и, протягивая к нему руку, пошла, почти побежала, навстречу, подгоняемая холодящим затылок страхом, и упала в его объятия, и поцеловала его в лицо — на глазах у всех поцеловала долгим, приникающим беспамятным поцелуем.
з
Клевцов теперь по вечерам редко бывал дома. Стоило ему после работы приехать домой и войти в свою квартиру, как его охватывало тупое и тяжкое состояние оглушенности. Он бессмысленно тыкался во все углы, что-то пытался готовить на кухне, но, позабыв обо всем, что намеревался делать, неизменно оказывался лежащим на диване. И тогда вялое, сумеречное бездумье и бесчувствие сковывали его, он лежал часами, прикрыв глаза, а потом незаметно впадал в сон, мало чем отличающийся от тягостного бодрствования, и только странные бессвязные сны, которых нельзя было запомнить, давали собою знать, что он все же спит, а не просто лежит, смежив веки. Под утро сновидения отходили, и Олег Клевцов медленно, неуклонно возвращался к действительности, которая была страшнее и тоскливее всех кошмаров. Приоткрыв глаза и еще не двигаясь, он осматривал полосатые шторы на окнах, стены, увешанные большими фотографиями, сервант с посудной горкой, с разноцветными рюмками и фужерами, вазы с букетами кленовых листьев — разглядывал вещи, которых касались руки жены и которые теперь, словно готовясь совершить предательство, соглашались существовать сами по себе, без хозяйки. Но с этим не мог примириться Олег Клевцов, ему открылась двойная сущность вещей: оказывается, они могут быть почти одушевлены, соединенные с внутренним миром человека, носить на себе отсвет его душевного уюта, они способны в какой-то мере отдавать тот уют и тепло, что впитали; но, отобщенные от любовного внимания человека, вещи становятся такими, какими они являются на самом деле, — совершенно мертвыми. И, глядя на гусев- ский хрусталь, на немецкий серый палас, на керамические тарелки с росписью, на гжельскую глиняную посуду, на палехскую шкатулку для ниток и пуговиц — на все эти вещи, ревностно собранные женою, Клевцов испытывал к ней пронзительную жалость. На его глазах они, эти предметы культуры, имевшие раньше особенное, почти бесценное значение, превратились в груду бессмысленного хлама, ибо покинул их любящий дух хозяйки… Беличью серебристую шубку источила моль, и Валерия, когда-то обнаружив это, плакала от жалости; в дорогом фарфоровом сервизе не хватало молочника, она же сама его и разбила, это долго не давало ей покоя, она даже убрала с глаз долой весь сервиз, только чтобы не видеть его постоянно и не расстраиваться; в японских клипсах из крупного жемчуга вдруг потускнел один жемчужный шарик, и Валерия мечтала где-нибудь найти петуха, дать ему проглотить перл, чтобы таким образом восстановить его первоначальный блеск… Вспоминая все эти милые мелочи и забавные причуды жены, Клевцов вдруг с безысходной грустью осознал, что его ясная, кроткая жена жила пугающе хрупкой, какой-то придуманной жизнью, в которой таилась, несмотря на все внешние признаки благополучия, страшная уязвимость. Но как бы она могла жить по-иному, и что в ее жизни — а значит и в его, — было неправильного? Ведь во всем был порядок, тот самый неукоснительный порядок… Они оба работали увлеченно, любили, ценили в жизни не только материальное, интересовались всеми книжными новинками, читали всерьез, могли в дни кинофестиваля, плюнув на все, бегать по кинотеатрам на хорошие фильмы, наспех закусывая в буфетах; не пропускали выставок картин, бывали на всех известных театральных премьерах; каждое лето выезжали куда-нибудь подальше от Москвы и, презрев городской комфорт, жили дикарями в палатке, где-нибудь на берегу Селигера или Пры… Открыв дверку шкафа, Клевцов рассматривал платья жены, аккуратно развешанные на плечиках, и эти разноцветные красивые платья, казалось, хранили в себе тепло и дыханье ее тела, нежного, хрупкого и в то же время такого сильного, что было непостижимо, откуда берется эта женственная сила и неистовость в ней, в его жене, которая теперь — господи, да за что же… Приговорена… и ее теперь, прежней, никогда не будет. А может, и вообще… Клевцов бросался на немецкий палас и молча, яростно катался по комнате, сшибая стулья, кусая руки от бессильной боли и сквозь стиснутые зубы яростно бормоча:
— За что, за что, ну за что?
И вдруг однажды, в одну секунду словно прозрел. Понял: да ни за что. Просто так. Ни за что. Слепо… Не существует никаких заслуг, за которые воздается, никакого греха, за что наказывает судьба. Ожидать этого — значило бы признавать в природе наличие какой-то справедливой закономерности. Но какие такие нравственные законы можно предполагать в закономерностях природы? Что за нравственность в том, что любая жизнь заканчивается смертью и тленом? Значит, в самой основе ее нет никакого нравственного начала. И что же ее ждать в частном, маленьком случае, в таком, как его судьба, судьба его жены.
С этого дня и пришло к Клевцову то состояние оглушенности, которое всегда охватывало его, стоило только отвлечься от дела или когда он оказывался в тишине своей квартиры.
И Клевцов вскоре перестал после работы и посещения больницы сразу же возвращаться домой, как это делал раньше. Теперь он часами бродил по улицам; иззябнув на холодном весеннем ветру, шел на любой фильм или ехал в Дом журналиста, просиживал там до закрытия в пивном баре.
Однажды он позвонил из уличного телефона-автомата своему приятелю, бывшему сотруднику по журналу, ныне молодому писателю, недавно выпустившему первую книжку рассказов. Тот пригласил его в гости.
Этот молодой писатель был бодрый парень лет сорока, довольно рослый и упитанный, с отвислыми, мягкими щеками и ясными, светлыми глазками, которые в сочетании с ровно подрезанной на лбу челкой придавали ему вид мальчишеский и безгрешный. Писатель встретил гостя, одетый почему-то в свитер и в старенькие, выцветшие голубые плавки, так что мускулистые ноги его, покрытые гусиной кожей, были целиком на виду. Раздев гостя, сорокалетний хозяин осмотрел его и вымолвил одобрительно:
— А выглядишь ничего, старик, можно было ожидать худшего. Подстрижен, выбрит, одет как жених. Не так уж, наверное, плохо тебе, как показалось мне по телефону…
— Ну, разве если судить по одежде, — ответил Олег Клевцов, передавая ему бутылку шампанского.
— Ариша! Тут тебе шампанское принесли, прими! — воззвал хозяин, обернувшись к двери.
В дверях тотчас же показалась Ариша, в фартучке, с засученными рукавами шелковой блузки.